— А зачем? Кто сам не понял — тот шлепель. Ненавижу шлепелей.
«Шлепель, — усмехнулся про себя Максим. — А в моем детстве говорили — „думб“».
— А ты не думаешь, — серьезно повторил Максим, — что презрение к шлепелям — это тоже игра? Не менее полезная, чем сегодняшняя?
— Это не игра. — Зоя вдруг сделалась похожей на неопрятную черную кошку, в поле зрения которой появилась собака. — Это по правде. Вы что, сами не знаете? Они же любят добреньких. Значит, нельзя. Зачем? Пусть им будет противно хотя бы. Эти шлепели же не будут меня защищать?
Девочка, подумал Максим. Из иммигрантской семьи, наверняка большой. И наверняка из нелегалов, которых прихватили уже по нашу сторону границы.
— Полезная игра, — нахмурился он, — чтобы те, кто что-то понимает, сами отгородились бы от остальных. И чтобы никому не хотелось их защищать. Или слушать.
— Никто никого не защищает! — Зоя уже натурально выгнула спину и зашипела, только что уши не прижала. — И никто никого не слушает! И всем наплевать! А кто много болтает — тех потребят первыми! А меня — нет! Меня противно!
— Ты первая в семье? — спросил Витер.
— Вам какое дело? — Она быстро вытерла рукавом глаза, подхватила рюкзачок, соскочила с высокой табуретки и помчалась к выходу с прытью и грацией убегающего слоненка. Слонята бывают на удивление грациозны.
Бедный ребенок, подумал Максим. От страха пойти на роль добровольного изгоя, заставлять всех ненавидеть себя, а себя — ненавидеть всех, проявлять столько силы воли, упорства и мужества не в борьбе со страхом, а в обслуживании его… Бедная девочка. И ведь главного не знает. Им-то все равно, как человек выглядит. И им все равно, что о нем думают люди. Их интересует только А-индекс. И не машинный, а настоящий. А вот он у нее почти наверняка…
— Па! — Андрей, спустившись в подземный переход, заметил его сразу же.
С Андреем был его друг, Саша Самойленко по прозвищу Сам, крепкий, с уклоном в полноту широкоплечий мальчик. Они дружили уже три года, с момента встречи в средней школе. Саша уже тогда был основательный человек, надежный.
Максим махнул им рукой, подождал, пока подойдут.
— Добрый день, хулиганье. По сосиске? Перебьем аппетит, пока мамы не узнали?
— Давайте, — согласился Сам.
Максим заказал три хот-дога и три стаканчика колы. Они с Андреем любили колу. Не просто пили, когда хочется пить, а ничего больше нет, — именно любили ее вкус. Особенно с лимоном.
Несколько восьмиклассников, смеясь и громко переговариваясь, прошли мимо. Сам, прожевав кусок хот-дога, спросил:
— А от кого это Помойка так убегала?
Максим поставил стаканчик на стол, чтобы, смяв его нечаянно, не расплескать колу, и тихо сказал:
— Саша, называть человека унизительной кличкой — гнусно. Тебе родители не говорили об этом?
Сам опустил лицо и шумно потянул колу через соломинку. Потом попробовал защититься:
— А чего она такая? Она ж не моется никогда. И злая всегда на всех.
Андрей болезненно сморщился. Он уже знал, что скажет отец.
— Скажи, а ты спрашивал у нее «чего она такая»?
— Да все и так знают. Она из-за фронтира, из диких мест откуда-то, а там все психические.
— Что именно «все и так знают»? Почему?
Андрей подумал, что хот-дог кончится раньше, чем этот, как называл его отец, «сократовский метод». А потом — что он тоже дурак. Почему, действительно, не спросил? Зойка с матерью живет и сестрами. Может, они не моются — боятся или что, — и она тоже не может, чтобы не показать им, что ими гнушается. Может, у них там считают, что это «их» отпугивает. А что? Про чеснок и в городе болтают потихоньку. И про наркотики всякие, что, мол, они тех, кто летает, не потребляют. Только отец говорит, что все это глупости. И что все знают, что это глупости. Просто хотят верить. А Сашка совсем потек. Даже не видит, что кола выдыхается.
Сам аж пыхтел от умственных усилий. Он был не дурак, но задумываться над вещами очевидными не привык и не умел. «The thing behind your eyeballs is too evident to see it», — сказал как-то папа.
Наконец Сам собрался с мыслями…
— Все знают… что за фронтиром все чокнутые. А то бы фронтир так медленно не полз. Их там годами в чувство приводят, только потом присоединяют. А если кто сам к нам пробирается, их сначала в психушку кладут, а потом только к нормальным людям выпускают. Потому что просто так их выпускать нельзя, они вести себя не умеют. А некоторых, — тон Саши стал едким, — и на Игрени не могут научить.
— На Игрени не психушка, а реабилитационный центр, — холодно поправил Максим. — И как ты думаешь, почему человек из-за фронтира обязательно нуждается в психической реабилитации? Что там с ним происходит, что он душевно заболевает?
Он посмотрел в глаза сына — и почти услышал, как у того внутри отчаянным зуммером звенит: нельзя, нельзя, нельзя, папа! О таких вещах вслух не говорили. Если бы Максим спросил Сашу о том, как часто тот мастурбирует, тот смутился бы существенно меньше. Все-таки тринадцать лет — уже «возраст согласия».
Сам наклонил голову, сглотнул.
— Потребляют их там, — сказал он. — Направо и налево.
— Ну не всех и не всюду, но, допустим, да, — сказал Максим. — А нас тут — гораздо реже. По лицензии. Утешая словами о том, что шанс быть потребленным существенно ниже шанса попасть под машину. Это, кстати, правда. Я не помню точные цифры — но ты их без труда найдешь в Сети. И мы на это соглашаемся добровольно — а они там, бывает, говорят «нет», сражаются и погибают. Целыми семьями и селениями. И те, кто перебрался к нам, нередко чувствуют себя виновными в том, что выжили. А еще в них рождается презрение к нам — добровольно согласным на роль стада при пастухе-мяснике.